– Понятно, понятно.
Сигаретный дым горчил, резал горло и отдавал прошлым. Я упивался им, безразлично слушая, как поскрипывают дворники, как монотонно гудит мотор. С промокшего воротника, а может, и просто с головы, за шиворот сочилась холодная, как взгляд инквизитора, вода, и моя спина покрылась гусиной кожей. На краткий, головокружительный момент dejavu я перенесся на тринадцать лет назад, в Фергюсли-парк, вспомнил, как под серым, унылым дождем с отпечатанными песнями в кармане и без особых надежд я шел в студенческий клуб взглянуть на группу с диковатым названием FrozenGold.
Я курил и смотрел, как разбиваются о ветровое стекло капли дождя, как растирают их устало елозящие дворники. Мне следовало спросить Маккандлесса, что он покупает в городе, чем он занимался до выхода на пенсию, всегда ли он жил в Аррохаре, чем занимаются его дети, сколько лет его внукам, да мало ли есть здравых, разумных тем для вежливого разговора, мне нужно было выказать интерес и хоть какую-то благодарность за то, что он подобрал меня с обочины, вымокшего до нитки. Но я не мог.
Отчасти это объясняется эгоизмом, тем же самым на все наплевательским настроением, которое подтолкнуло меня принять от него сигарету, хотя я уже пять или шесть лет как завязал с курением; это был последний мой вечер на земле (но никак не последний день, теперь-то я точно не успею добраться сегодня до Айоны или хотя бы до побережья), а потому я считал, что имею право на небольшую поблажку. Кроме того, я был попросту не в силах изображать вежливый интерес – не интересовали меня дела этого человека, и все тут, а притворяться я не мог. Фактически я уже не принадлежал этому миру.
– У тебя есть работа, Дэн?
– Нет, – сказал я. – Раньше была, а теперь… теперь нет.
– Да, плохие времена, – покачал головой мистер Маккандлесс.
«Вот и возвращаются тридцатые, снова Депрессия», – съехидничал я про себя, однако, к моему удивлению, Маккандлесс обошелся без этой осточертевшей аналогии, а только еще раз покачал головой и повторил:
– Да, плохие времена.
Я курил и смотрел на дождь.
Когда он скинул меня в Тарбете, было совсем темно; дождь как шел, так и шел. Я поторчал немного с выставленным большим пальцем у ведущей на север дороги, но ни одна машина не остановилась. Игнорируя большую старую гостиницу, стоявшую прямо у развилки, я пошел вперед; в том месте, где кончался асфальт и начиналась узкая, идущая по самому берегу грунтовка, я остановился. Дождь за это время не перестал, а даже усилился. Ярдов сто назад я миновал нечто вроде постоялого двора. Я развернулся и пошел на светящуюся в темноте вывеску.
– Да? – Мужчина оглядел меня с головы до ног. Хозяин, наверное.
И что же предстало его глазам? Длинный, расхлябанный, диковатого вида парень с темной нечесаной шевелюрой и щетиной на подбородке. Крючковатый нос, ошалело выпученные глаза, мокрая, хоть выжимай, шинель.
– Пожалуйста, у вас не найдется свободной комнаты? Только на эту ночь. Я вас ничем…
– Извините, но у нас все заполнено. Рождество, на Рождество всегда так.
– Только комнату. – Я вытащил из кармана комок ассигнаций. – Мне даже завтрака не нужно. – Я отсчитал пять десяток. – Я заплачу вперед, а уеду я совсем рано.
Хозяин – англичанин, довольно пухлый, волнистые каштановые (не иначе как крашеные) волосы, беспокойные глаза – взглянул на деньги и негромко причмокнул.
– Э-э… вдруг кто-нибудь отказался. Спрошу у жены, она лучше знает.
Из двери бара, за которой он исчез, плеснуло теплом и шумом.
Его жена – тоже пухленькая – взглянула мне в глаза и дружелюбно улыбнулась:
– Мне очень жаль, мистер…
– Дэниел Уэйр.
– Мне очень жаль, мистер Уэйр, но у нас нет свободных мест.
– Ваш муж предположил, что кто-то мог отказаться, – сказал я, аккуратно складывая десятки.
– Скорее нет. Есть одна пара, которая еще не въехала и не подтвердила свой заказ, однако, – она взглянула на стенные часы, – мы еще не можем отдать вам их номер. Часа через четыре, если они не приедут и не позвонят… ну, тогда, может быть.
– Понятно. Спасибо за хлопоты. Спокойной ночи.
Я повернулся к двери.
– И вам доброй ночи. Я уверена, что вы найдете номер в каком-нибудь другом заведении. А куда… – Закрывшаяся за мною дверь обрубила вопросу хвост.
Дождь. Фары проезжающих грузовиков. Там, за границей поселка, темные, холодные воды озера плещут в каких-то ярдах от плавно изгибающейся дороги. Пророкотали массивными рубчатыми покрышками многоосные трейлеры, полотнища брызг из-под огромных колес. Я стоял на мокром асфальте и думал: а на кой ляд мне та Айона? Почему не прямо здесь?
А не мог я здесь, и все тут. Даже в смерти, которая всех нас объединяет и уравнивает, я хотел быть иным; перспектива броситься в это древнее, живописное, но слишком уж прирученное озеро либо под грузовик, груженный консервами или досками, представлялась мне слишком нормальной, слишком заурядной. Мне нужны были безбрежные, безразличные к человеку просторы океана. И не говорите мне про гипертрофированное самомнение, даже сейчас, по трезвом размышлении, я абсолютно уверен, что оно было здесь ни при чем, мною руководило не что иное, как чувство уместности, соответствия. Вкус.
Ну что ж, нет у них мест – значит, нет. Я вздохнул и потащился к большой, которая на развилке, гостинице, заранее готовя себя к отказу. Здесь меня пустили без полслова, крохотная девулька тут же дала мне заполнить бланк прибытия; номер был двухместный, заодно она уговорила меня заказать не только завтрак, но и обед («Да зачем вам отказываться, мистер Уэйр, все равно же включено в стоимость»).
Я согласился пообедать, потому что усталость моя куда-то исчезла и сменилась голодом, а времени было еще только полпятого. Долгие зимние ночи. Этого я как-то не учел. Меня провели в мой номер. Я немного постоял, созерцая его безликость и пытаясь прикинуть, сколько же гостиничных номеров было в моей жизни. Я принял душ и подсушил свои одежки на радиаторах. Я посмотрел немного какую-то детскую передачу, а затем выключил телевизор. Я оделся, прошел в бар, выпил несколько порций, купил пачку сигарет, наполовину ее выкурил, пообедал и вернулся в свой номер.
И все это время я ждал.
Ждал, что хоть что-нибудь почувствую, что неожиданно разрыдаюсь или столь же неожиданно почувствую себя в полной норме, оправлюсь и от этой невзгоды, как от бессчетных прошлых, или впаду в истерику и с разбегу выброшусь из окна, буде тут найдется достаточно высокий этаж, ждал… но ничего из вышеперечисленного не случилось, и вообще ничего не случилось.
Я был словно на автопилоте, словно все мои дела передали какому-то временному правительству, какой-то аварийной команде мозга; король умер, да здравствует регент.
На Айоне все должно было встать на место, сейчас я был нигде, посередине, между, и на это время жизнь остановилась. Вот когда я доберусь туда, когда взгляну на сине-зеленые волны, тогда я снова начну думать, тогда, когда я наконец воочию представлю возможность убить себя, не быть больше, добровольно покинуть этот безумный, безвкусный, безжалостный балаган, где шуты и уроды так часто оказываются более разумными – но и больше, конечно же, презираемыми, – чем кишащие вокруг ротозеи.
Я ничуть не сомневался, что сделаю то, что задумал. Да что там не сомневался, мне, можно сказать, не терпелось. Я слыхал, что некоторые старики приветствуют смерть, что есть своего рода метаусталость, которую ничуть не облегчает краткий, торопливый сон, – медленное и неуклонное, как сползание ледника, источание жизненных соков самой жизни, изматывающая своей безысходностью последовательность: завести пружину, потикать, завести пружину, потикать… Прежде я думал, что это – хорошая мина при безнадежно проигранной игре, ложь, придуманная стариками, дабы убедить самих себя, что смерть вполне приемлема, вырвать жало у страха. Но вот теперь… теперь я не был так уж в этом уверен. Мне казалось, что я начинаю понимать эту усталость.